— Первое, — пепельные губы с трудом выталкивали слова. — Старый туннель под крепостью! От него к вечеру не должно остаться даже камня. Второе: стражи в цитадели вообще-то не должны ничего помнить о событиях этой ночи, но на всякий случай распорядись, чтобы всех, — ВСЕХ! — кто сегодня нёс службу в самом замке, разослали по гарнизонам. Но только тихо, без лишнего шума, никто не должен заподозрить неладного. Да, ещё, все они должны быть разосланы по разным гарнизонам…
Патриарх нервно забарабанил кончиками пальцев по подлокотникам.
— И третье… третье, — он внезапно поднял устало клонившуюся голову и пронзительно уставился Горгиду в глаза. — Вот что ты должен будешь сделать, мой друг. Слушай внимательно! Слушай и запоминай…
Предательство — это тонкая игра, в которой победитель всегда проигрывает.
Верховный Патриарх Сайалус Оноре де Данимар-Грегори. Из «Истактос ресиптанис».
Время… оно неумолимо, словно волна, раскалывающая скорлупку-корабль о равнодушный гранит; оно безжалостно, точно взмах клинка, обрывающий жизнь; оно бесстрастно, как глаза, забывшие, что такое любовь. Ему нет дела до желаний, забот или мечтаний, что уподобляются птицам, парящим в вышине, — столь же далёкие сколь и прекрасные! Время безмерно — ибо не создано того инструмента, что способно вместить его в себя. Время бесплотно — ибо плоть проходящая, а оно вечно! Время… единственная грань Бездны, доступная пытливому взору. Непонятная, безрадостная, пугающая… И все же, хватаясь за неё, как за последний выступ скалы, всё ещё соприкасающийся с ладонью висящего над пропастью и стремящегося отсрочить падение, мы ищем его, мы следим за ним, мы наблюдаем. Нам кажется — его так много… Время идет — неспешно, неторопливо; время бежит — стремительно, яростно; время летит… И когда оглянешься и посмотришь на минувшее — поймешь: оно безвозвратно! Ибо нельзя вернуть того, чего нет. Нельзя ухватиться за пустоту и удержать воду в ладонях! Всё, что осталось — сделать шаг. Всего один шаг вперед, ведь это единственная возможность, единственное, что отличает живого от мертвого.
Всего лишь шаг! Всего лишь…
Шаг. Облачко сероватой, почти незаметной пыли поднимается над землёй, покрывает плотную кожу сапог и вслед за этим медленно оседает наземь. Шаг. Тяжёлая прорезиненная подошва опускается вниз, тихий хруст — под ногой осыпается прахом кость, бывшая когда-то частью живого существа, судя по форме — человека, как и он сам. Это было давно. А может, и нет. Неважно, путник отучился задумываться над подобным. Шаг. Взгляд бледно-голубых, подернутых льдом глаз из-под низко опущенного капюшона лениво скользит вдоль дороги, перебегает на окружающий пейзаж: равнины с буйным разнотравьем да редкие холмики с ещё более редкими деревьями, взор возвращается обратно к дороге, сквозь плотно подогнанные плиты которой пробиваются сорняки… Заброшенность. Горький вкус запустенья. Одно и то же. Пятый день пути одно и то же, и ничего не меняется — тоска.
Вечернее небо, такое же бездонное и холодное, как и его глаза, медленно наполняется темнотой, скоро наступит ночь — время охоты, ликующих криков и леденящих воплей; ночь — время игры, игры жестокой и чарующей, игры жизни и смерти; ночь — время кошмара дневных существ и людей, конечно людей, ведь именно их страхи и отчаянье дают силу стражам тьмы. Извечным спутникам ночи… Какая ирония. Тонкие, бледные губы человека искривляет лёгкая полуулыбка, осунувшееся, несколько вытянутое к острому подбородку лицо в редкой сети ранних морщин на мгновение утрачивает невозмутимость, сбрасывает каменное и бесстрастное выражение, под которым, надежно укрытое от самого себя, прячется другое лицо — пусть забытое, погребенное под грузом лет и тягот испытанного, но всё ещё существующее — лицо молодого человека, не утратившего веры в счастье. Ах, как давно это было… И верно! Ирония судьбы — иначе и не скажешь! Ведь кому, как не ему, знать, что весь ужас ночи, весь бесконечный кошмар темноты не что иное, как бледная тень истинного безумия мрака, что распахивает свои сумрачные объятья, лишь когда тьма отступает. Да, самое страшное в этом мире происходит при свете дня — это он знает на собственном опыте; да, это он ощущает собственной шкурой, каждым шрамом, оставленным светом на его теле, каждой морщинкой обветренного и худого лица, каждой капелькой крови, пролитой в битвах при свете и во имя его. Да. Он знает. Он знает, что свет это — лишь маскировка, призрачный покров, скрывающий истинную тьму. Тьму что скрывается там, куда нет и не будет доступа свету… Он знает… Да!
Человек вновь усмехается — в этот раз над собой. Что-то чересчур мрачные мысли посещают его сегодня, наверное, так действует местность или, возможно, он попросту устал? Впрочем, путник замедляет шаг, останавливается и на минуту задумывается: а когда в последний раз его настроение было по-настоящему приподнятым, радостным? И… не может вспомнить. Нет, он помнит, помнит, просто не может поверить, признаться самому себе, что это было так давно: он помнит искреннюю радость дней своего послушания; помнит слепящие всполохи счастья дня рукоположения; помнит пьянящий полёт духа первых схваток; помнит чувство гордости и достоинства, собственной правоты; помнит дружеские объятья и ни с чем не сравнимое чувство единения, братства со всем живым и светлым, что есть во вселенной и… и всё. Неужели ему больше не о чем вспомнить, ничего доброго, радостного, счастливого не происходило в его жизни с тех самых пор? С того самого проклятого дня? Видимо, так. Память — обычно услужливо открывавшая хозяину свои бескрайние глубины — равнодушно молчит. Наверное, ей действительно нечего открывать…